Атлийцам и тасситам это тоже не возбранялось – Цолан был городом вольным, и здесь всякий мог носить оружие, лишь бы в ход его не пускал. Но Тегунче и Оро'сихе остались со своими людьми, что выглядело неприкрытой провокацией: мол, вот мы, а вот – вы, и это «вы» как бы объединяло Дженнака с цоланским халач-виником, Одиссар с Юкатой. А ведь Святая Земля всегда была нейтральной, и ее владыки лишь посредничали в спорах, предоставляя место тем, кто желал решить их не клинками, но речами!

Меняются времена, размышлял Дженнак, остановившись у овального бассейна, почти невидимого за тройной шеренгой акаций и мимоз. Унгир-Брен, его учитель, уходя в Великую Пустоту, говорил о том же самом: меняются времена! Меняются – и стучат таранами в наши ворота! Все пришло в движение, все меньше людей в степях и лесах, и все больше – на дорогах и в городах; иные ищут защиту, иные – богатство или мудрость, иные же скитаются в поисках новых земель, идут к югу и северу, плавают в океане, расширяют мир до тех пределов, где запад смыкается с востоком… Придет день, и мы удивимся, сколь мала наша Эйпонна, сколь невелик мир, и как трудно его разделить по справедливости. Придет день, и рубежи Великих Уделов соприкоснутся и высекут искры; а от тех искр вспыхнет пламя сражений и битв, пламя нескончаемых войн, долгих, как тень владыки смерти. И в войнах этих не стрелы засвистят, а загрохочут метатели огненного порошка; не стрелы и дротики взмоют в воздух, а громовые шары; не отряды пойдут в набег, а целые армии двинутся друг на друга… Придет день!

Вот он и пришел, мелькнула мысль у Дженнака. Поглаживая висок, он пытался вспомнить, о чем еще написано в свитке, хранимом среди памятных вещиц, вместе с чешуйкой морского змея, с кейтабской чашей из голубой раковины и белоснежным тонким шилаком Вианны. Да, Унгир-Брен, старый учитель, предвидел войну и хотел ее предотвратить; не зря же он столько лет переписывался с Че Чантаром! И открыл ему многое: и намеренья свои отправиться с Дженнаком на восток, и мысли, как подтолкнуть его к Чолле, и даже тайну своего ученика… Быть может, Че Чантар одарил аххаля той же откровенностью, сообщив о сфероиде, волшебной модели мира, покорной его рукам? Быть может, те планы, которые он, Дженнак, привез сюда, были обдуманы ими совместно?

Быть может… Чантар о том не говорил, а Дженнак не спрашивал, ибо имелось у него занятие поинтересней – следить за арсоланским сагамором, присматриваться и прислушиваться, ловить тени недосказанного, отблески невыразимого. Так он пытался угадать свою судьбу – ведь Чантар достиг уже тех рубежей, когда жизнь для кинну окрашена темными тонами, когда память об утраченном терзает, как дикий зверь, а возраст давит подобно неподъемному мешку с камнями, где каждый камень – прожитый год… Унгир-Брен предупреждал, что кинну может рухнуть под этой тяжестью: затмится его разум, ожесточится сердце, и станет он ужасом для людей, ибо власть его огромна, а тень – длинна…

Но Дженнак не видел в Чантаре следов затмения, и это наполняло его торжествующей надеждой. Если Чантар остался человеком, то и сам он не обратится в чудище! Несомненно, юность арсоланского властителя была тяжелой, но разве не перенес он все страдания, чтобы обрести умеренность и мудрость в зрелых годах? По словам того же Унгир-Брена, сей способ был единственным – ведь радости не прибавляют кинну ума, тогда как горе учит состраданию, терпению и твердости. И если Че Чантар прошел по этой дороге утрат и душевных мук, то и ему, Дженнаку, удастся ее одолеть.

Лишь в последний день он ощутил в Чантаре что-то необычное, странное – не ожесточенность, нет, а будто бы некое решение, зревшее в его разуме и сердце и готовое принести плоды. Не зла и не добра – скорее, окрашенные иным оттенком, ибо не все в мире сводится к черному и белому. Например, любопытство, третья сила, которую нельзя отождествить ни со злом, ни с добром, хоть значит оно не меньше и способно рождать и великие подвиги, и великие злодеяния.

В тот день Чантар сказал:

– Я исчезну. Скоро я уйду, родич… Скоро по нашим понятиям, через пять лет или десять… Когда будет подписан договор с Коатлем и Мейтассой, когда высекут его в камне, когда первый атлийский драммар пересечет Океан Заката… Тогда я уйду. Уйду незаметно, как исчезает дым над костром.

– Человек, подобный тебе, не может уйти незаметно, – возразил Дженнак.

– Отчего же? Поеду охотиться в горы и не вернусь… Мою накидку из перьев кецаля найдут у края пропасти, и обратится она в пепел на погребальном костре, и пропоют Че Чантару Поминальные Гимны; а сын его, Цита-Ка, сядет на циновку власти и начнет свое правление. И пусть правит целый век в покое и мире!

– А ты? Куда же ты пойдешь?

Чантар загадочно усмехнулся:

– Мало ли мест на земном сфероиде? Может, отправлюсь в Риканну, как некогда сделал Унгир-Брен, может, постранствую в чанкитских горах или в рардинских джунглях, поищу яшму и иные сокровища… А может, поеду в твой Одиссар, чтобы научиться магии кентиога… – Тут глаза его сверкнули лукавством. – Научусь, и при следующей встрече ты меня не узнаешь!

– Узнаю, – сказал Дженнак, – узнаю. Кецаль и в голубиных перьях остается кецалем.

– Ну, а в колючках ежа? Или в чешуе морского змея?

На том они и расстались. Но сейчас, вспоминая слова Чантара, Дженнак уже не был уверен, что сумеет его опознать. Ведь Чантар не из тех людей, что скользят по верхам; если он изучит тустла, то и в магии сделается мастером из мастеров. И превратится в змея… или в голубя… или в ежа… Или в ибера! Приклеит рыжую бороду и выкрасит волосы в огненный цвет – не отличишь!

Представив Чантара в таком виде, Дженнак рассмеялся и тут же почувствовал на затылке чей-то ненавидящий взгляд. Впрочем, чей именно, он знал, а потому обернулся не спеша, натянув безразличную маску и озаботившись тем, чтобы в ней проглядывали отблеск торжества и скрытого презрения.

Перед ним, на фоне левой арки гостевого хогана, стоял Оро'минга. Хоть час был ранний, тассит оделся с изысканной роскошью – в замшевые штаны, спускавшиеся до лодыжек и расшитые вдоль бедер белыми и черными ремешками, в мягкие сапожки, на пятках которых топорщились серебряные шипы, и в куртку, тоже из замши, отделанную бычьими хвостами и перьями ворона. Куртка оставляла открытой его могучую смуглую грудь и свисавшее с шеи ожерелье; волосы были украшены перьями орла, запястья – браслетами из черных ренигских жемчугов, пояс – накладными пластинами из светлого металла. За поясом торчал топорик – не метательный, с короткой ручкой, а с длинным топорищем и лезвием, как четвертушка луны. Это оружие тоже можно было бросать, но степняки чаще рубили им с седла.

В своем тасситском наряде Оро'минга казался воинственным божеством, да и сложением не подкачал – был мускулист, плотен, ростом с Дженнака, но пошире в плечах и с более короткими ногами. Лицо – типичное для светло-рожденного: яркие губы, упрямый подбородок, прямой нос с изящно вырезанными ноздрями, нефритовые глаза под темными дугами бровей. Портили его привычка с надменностью вздергивать голову и щерить рот – так, что всякий мог любоваться крепкими, словно у волка, зубами.

И сейчас Оро'минга оскалился – точь-в-точь как волк, узревший соперника у логова самки. Дженнак, сделав небрежный жест приветствия, пробормотал:

– Да будет с тобой милость Шестерых, сахем.

– Не жди от меня таких же пожеланий, – отрезал Оро'минга. – Ты и так не обделен всякими милостями!

– То не милости богов, беспредельные, как океан, а мелкий пруд ночных радостей. Стоит ли завидовать им? Стоит ли сравнивать океан с прудом? И негодовать, что в его водах отражается не твое лицо?

Физиономия тассита сделалась еще мрачней.

– Отражалось мое! – заявил он. – Еще недавно, в День Каймана!

– А сегодня у нас День Змеи… День Змеи, понимаешь? Ядовитый, как желчь отвергнутого! В такой день стоит держаться потише.

Рука Оро'минги скользнула к топору.

– Ищешь ссоры, проклятый Мейтассой?

– Напоминаю об осторожности. Один из твоих братьев был слишком опрометчив и до срока отправился в Чак Мооль.