Но Чолла не желала говорить ни о видимых своих успехах, ни о своих сыновьях, покорявших земли и острова, ни о богатствах края, доставшегося ей в Удел, – и не желала вспоминать о прошлых днях, о первом их пришествии в Иберу с флотом О'Каймора. Видимо, воспоминанья те были неприятными и будили тяжкие мысли – к примеру, о том, что предпочла она яркие перья власти шелкам любви. Чтож, как говорится в Книге Повседневного, у каждого дерева своя тень, у каждого человека своя судьба, и даже боги тут ничего не изменят!

Властью, кажется, Чолла насытилась по самые брови – как керравао, дорвавшийся до груды маисовых початков. Что же ей нужно теперь? – размышлял Дженнак, заглядывая в лицо ехавшей рядом женщины. Она была по-прежнему прекрасна, но не хрупкой девичьей прелестью, а зрелой и пышной красотой; бутон превратился в розу, перламутр стал жемчугом, дикая лесная кошка сделалась львицей – такой же гибкой, гармоничной и грозной, как хищницы с равнин Лизира. И чего же жаждал, чего хотел этот прекрасный зверь? Постель моя пуста, и пусто сердце… – вспомнилось Дженнаку.

Они вновь остановились – на вершине пологого холма, в десяти полетах стрелы от стен Сериди. Травянистый зеленый откос стекал к речному берегу и красноватой гранитной ленточке дороги, прорезавшей луг и уходившей к востоку; за рекой паслись табуны лошадей, и жеребцы, рыжий и серебристый, выгибали шеи, били копытами в мягкую землю и призывно фыркали.

– Зря ты пощадил тех кейтабцев, – сказала Чолла. – Если иссякло почтение, его следует заменить страхом; лучше страхом перед богами, а если боги слишком милостивы, то страхом перед людьми. Впрочем, ты всегда был миролюбив и склонен к щедрости: этим кейтабцам подарил жизнь, мне – Ута вместе со всей Иберой, а брату своему – белые перья власти. Но все ли достойны твоих подарков? И что ты оставишь себе? Ведь жизнь как игра в фасит, и правят ею те же законы; в ней ничего не дается даром, а можно лишь выиграть или проиграть.

Лицо Дженнака стало задумчивым.

– На этот счет есть разные мнения, – произнес он. – О'Каймору казалось, что над жизнью и над всем миром властвуют золото и серебро, монеты Коатля, Арсоланы и одиссарские чейни. Но Грхаб, мой наставник, утверждал иное. Жизнью правит клинок, говорил он; кто первым воткнул его в живот врага, тот и прав.

– А как думаешь ты? – Глаза Чоллы потемнели от сдерживаемого волнения.

– Я думаю, что жизнью должен править разум. И потому я отпустил кейтабцев, и отпустил бы Ах-Кутума, если бы телохранитель мой не оказался так скор на руку. Ведь главное, моя прекрасная тари, не воздаяние и месть, а достижение цели. Суди сама: если бы я утопил тот парусник, кто бы узнал об этом? В Коатле начали гадать: то ли буря разбила корабль, то ли норелги взбунтовались, то ли обманули их вожди… А так О'Тига возвратится на свой Йамейн, отдаст положенное и поведает о каре и словах Великого Сахема. Если же их не расслышат, то второй корабль с запретным грузом будет отправлен в Хайан, и половина людей с него попадет в зубы кайманов, а остальные – в ямы с огненными муравьями. Выживших мы отпустим для назидания кейтабцев и атлийцев. И только после этого мы примемся топить корабли, но тогда никому не придется гадать, кто это сделал и почему.

Чолла кивнула:

– В самом деле, разумно. Выходит, ты ничего не дарил этим псам?

– Нет, не так. Я подарил им время для размышлений. Что может быть дороже? Впрочем… – Дженнак толкнул коленом жеребца, заставив приблизиться к лошади Чоллы, и коснулся ее руки. – Впрочем, коль мы заговорили о подарках, признаюсь, что привез дар и тебе.

– Какой же?

Ее зрачки вдруг заискрились и засияли изумрудным светом, и Дженнак сообразил, что слова его могли быть поняты неверно. Постель моя пуста, и пусто сердце… – вновь припомнилось ему.

– Видела ли ты человека среди моих людей – смуглого, с носом точно клюв коршуна, похожего на атлийца? – Он предупреждающе вскинул руку. – Но этот Амад – не атлиец, а сказитель из племени бихара, из Дальней Риканны, из тех краев, что лежат за Нефати и морем с красной водой. Удивительные там места! Ни гор, ни леса, ни болот, ни рек! Пески, и немного травы, а деревья растут лишь рядом с источниками, и от одного источника к другому нужно добираться на верблюдах и лошадях долгие дни. Народ же поклоняется двум богам – светлому Митраэлю, который создал мир, и темному Ахраэлю… этот чаще ломал, чем создавал.

– И что же любопытного в твоем Амаде? – спросила Чолла. Ее глаза померкли.

– Ты ведь слышала, он – сказитель! И с ним интересно потолковать: он побывал во многих землях, разыскивая такую страну, где люди были бы счастливы и не творили насилия и зла. Вдобавок Одисс благословил его хорошей памятью: он уже говорит на одиссарском, понимает знаки и может читать. И он набит историями, как подушка – птичьим пухом! Хочешь, оставлю его в Сериди? Конечно, если он согласится…

– Не согласится. Твои люди тебя не бросают.

– Он не мой человек, он сам по себе, – пробормотал Дженнак, понимая, что от него ожидали иного дара и иных слов. Но что он мог сказать? Шелков любви не расстелешь дважды…

– Сегодня вечером, когда на свечах сгорит тринадцать колец, мы будем слушать твоего Амада. – Головка Чоллы склонилась величественно и плавно, но в голосе ее слышалось разочарование. Она хлопнула рыжего по мускулистой лоснящейся шее, и конь начал неторопливо спускаться к речному берегу и каменной ленте дороги. Дженнак пристроился рядом; метелки высокой травы хлестали подошвы его сапог, теплый ветер развевал полы красного шилака с вышитым у плеча соколом, ожерелье, плетенное из шелковых нитей и цветных перьев, трепетало на груди. Два жеребца, огненно-рыжий и серебристый, плыли среди трав подобные солнцу и луне, дневному и ночному оку Арсолана; всадники их молчали, тихо журчала река, и прямо из вод ее поднимались наклонные белые стены Сериди, с шестиугольными башнями и парапетом, зубцы которого были изваяны в форме сидящих кецалей. И огромный раскрашенный кецаль, сине-зеленый и золотой, простирал свои крылья над приворотной аркой, а еще выше, у самой его головы, был высечен солнечный диск – такой же, как на арсоланских монетах, с двенадцатью короткими лучами и двенадцатью длинными. Над стенами, башенками и вратами возносились позолоченные шпили, узкие окна сверкали цветным стеклом, а около угловой башни серебрились воды круглого бассейна, обсаженного цветущими кустами. Эти строения, эти символы и этот водоем не походили на одиссарские, но то был кусочек Эйпонны, частица родины, привитая в иберской земле; и было странно видеть, что врата стерегут не смуглые стройные арсоланцы в хлопковых панцирях, а коренастые, белолицые и рыжебородые воины в чешуйчатой медной броне.

Заметив, что Дженнак присматривается к пышным зарослям зелени и водоему, Чолла махнула рукой:

– В пяти полетах стрелы, у морского берега, есть еще один, побольше. Туда приплывают морские вестники. Ты мог бы взглянуть на них, но тот, что принес известия из Лимучати, уже странствует где-то в Бескрайних Водах. Я отослала его, когда с сигнальных башен заметили твой корабль. Через несколько дней отец узнает, что ты в Ибере и скоро отправишься к нему.

– Но ведь и ты могла бы…

Черноволосая головка Чоллы отрицательно качнулась.

– Нет. Кто я там? Четырнадцатая дочь сагамора… женщина, которую пытались отдать одиссарскому наследнику… пытались, да он не взял! Нет, мой вождь, лучше я останусь здесь. Здесь я – владычица Чоар! И в этой земле лежит прах моею супруга… Каким бы он ни был, он мой супруг, и другого я пока не нашла…

Останься, молили ее глаза, останься… Мы оба уже приросли к Риканне, и Одиссар, Коатль, Арсолана, Кейтаб уже не наше… Пройдет два десятка лет, или три, или четыре, и на месте Сериди воздвигнется город, огромный город, и дворец с кецалем над высокими вратами затеряется в нем, ибо город тот будет не эйпоннским, иберским… нашим городом… таким же, как Лондах в твоей Бритайе… Останься! И завтра же другой морской вестник поплывет в Лимучати, и в сумке из прочной ткани, непроницаемой для воды, будет лежать послание – о том, что сахема Бритайи и подругу его, иберскую владычицу, дела Эйпонны не волнуют. Останься!